Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А
я, быть может,
я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир
меня; но
тыПридешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он
меня любил,
Он
мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди:
я твой супруг...
Уж восемь робертов сыграли
Герои виста; восемь раз
Они места переменяли;
И чай несут.
Люблю я час
Определять обедом, чаем
И ужином. Мы время знаем
В деревне без больших сует:
Желудок — верный наш брегет;
И кстати
я замечу в скобках,
Что речь веду в моих строфах
Я столь же часто о пирах,
О разных кушаньях и пробках,
Как
ты, божественный Омир,
Ты, тридцати веков кумир!
Когда ж и где, в какой пустыне,
Безумец, их забудешь
ты?
Ах, ножки, ножки! где вы ныне?
Где мнете вешние цветы?
Взлелеяны в восточной неге,
На северном, печальном снеге
Вы не оставили следов:
Любили мягких вы ковров
Роскошное прикосновенье.
Давно ль для вас
я забывал
И жажду славы и похвал,
И край отцов, и заточенье?
Исчезло счастье юных лет,
Как на лугах ваш легкий след.
Конечно, вы не раз видали
Уездной барышни альбом,
Что все подружки измарали
С конца, с начала и кругом.
Сюда, назло правописанью,
Стихи без меры, по преданью,
В знак дружбы верной внесены,
Уменьшены, продолжены.
На первом листике встречаешь
Qu’écrirez-vous sur ces tablettes;
И подпись: t. á. v. Annette;
А на последнем прочитаешь:
«Кто
любит более
тебя,
Пусть пишет далее
меня».
Поцелуй
меня, душа, смерть
люблю тебя!
Конечно,
я знаю, что
ты занят иногда учеными предметами,
любишь читать (уж почему Ноздрев заключил, что герой наш занимается учеными предметами и
любит почитать, этого, признаемся, мы никак не можем сказать, а Чичиков и того менее).
«Экой скверный барин! — думал про себя Селифан. —
Я еще не видал такого барина. То есть плюнуть бы ему за это!
Ты лучше человеку не дай есть, а коня
ты должен накормить, потому что конь
любит овес. Это его продовольство: что, примером, нам кошт, то для него овес, он его продовольство».
—
Я отгадываю, к чему все это клонится, — говорила
мне Вера, — лучше скажи
мне просто теперь, что
ты ее
любишь.
Мы расстаемся навеки; однако
ты можешь быть уверен, что
я никогда не буду
любить другого: моя душа истощила на
тебя все свои сокровища, свои слезы и надежды.
Я не стану обвинять
тебя —
ты поступил со
мною, как поступил бы всякий другой мужчина:
ты любил меня как собственность, как источник радостей, тревог и печалей, сменявшихся взаимно, без которых жизнь скучна и однообразна.
— Поверь
мне, аллах для всех племен один и тот же, и если он
мне позволяет
любить тебя, отчего же запретит
тебе платить
мне взаимностью?
Если б
я могла быть уверена, что
ты всегда
меня будешь помнить, — не говорю уж
любить, — нет, только помнить…
«Может быть, — подумал
я, —
ты оттого-то именно
меня и
любила: радости забываются, а печали никогда…»
— Стало быть, уж
ты меня не
любишь?..
Это письмо будет вместе прощаньем и исповедью:
я обязана сказать
тебе все, что накопилось на моем сердце с тех пор, как оно
тебя любит.
— Эта княжна Мери прехорошенькая, — сказал
я ему. — У нее такие бархатные глаза — именно бархатные:
я тебе советую присвоить это выражение, говоря об ее глазах; нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках.
Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они будто бы
тебя гладят… Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего… А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу.
Не правда ли,
ты не
любишь Мери?
ты не женишься на ней? Послушай,
ты должен
мне принести эту жертву:
я для
тебя потеряла все на свете…»
— Уверяю, заботы немного, только говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и говори. К тому же
ты доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься. У ней клавикорды стоят;
я ведь,
ты знаешь, бренчу маленько; у
меня там одна песенка есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие
любит, — ну, с песенки и началось; а ведь
ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
И что это она пишет
мне: «
Люби Дуню, Родя, а она
тебя больше себя самой
любит»; уж не угрызения ли совести ее самое втайне мучат, за то, что дочерью сыну согласилась пожертвовать.
Я, брат, теперь всю твою подноготную разузнал, недаром
ты с Пашенькой откровенничал, когда еще на родственной ноге состоял, а теперь
любя говорю…
Конечно,
я твердо уверена, что Дуня слишком умна и, кроме того, и
меня и
тебя любит… но уж не знаю, к чему все это приведет.
—
Я сказал ей, что
ты очень хороший, честный и трудолюбивый человек. Что
ты ее
любишь,
я ей не говорил, потому она это сама знает.
И если
я когда-нибудь, — предположив нелепость, — буду в законном браке, то
я даже рад буду вашим растреклятым рогам;
я тогда скажу жене моей: «Друг мой, до сих пор
я только
любил тебя, теперь же
я тебя уважаю, потому что
ты сумела протестовать!» Вы смеетесь?
— Да прозябал всю жизнь уездным почтмейстером… пенсионишко получает, шестьдесят пять лет, не стоит и говорить…
Я его, впрочем,
люблю. Порфирий Петрович придет: здешний пристав следственных дел… правовед. Да, ведь
ты знаешь…
— Так
я и думала! Да ведь и
я с
тобой поехать могу, если
тебе надо будет. И Дуня; она
тебя любит, она очень
любит тебя, и Софья Семеновна, пожалуй, пусть с нами едет, если надо; видишь,
я охотно ее вместо дочери даже возьму. Нам Дмитрий Прокофьич поможет вместе собраться… но… куда же
ты… едешь?
— Ну, вот еще! Куда бы
я ни отправился, что бы со
мной ни случилось, —
ты бы остался у них провидением.
Я, так сказать, передаю их
тебе, Разумихин. Говорю это, потому что совершенно знаю, как
ты ее
любишь и убежден в чистоте твоего сердца. Знаю тоже, что и она
тебя может
любить, и даже, может быть, уж и
любит. Теперь сам решай, как знаешь лучше, — надо иль не надо
тебе запивать.
Ведь
я все-таки буду знать, что
ты меня любишь, с
меня и того довольно.
— И зачем, зачем
я ей сказал, зачем
я ей открыл! — в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря на нее, — вот
ты ждешь от
меня объяснений, Соня, сидишь и ждешь,
я это вижу; а что
я скажу
тебе? Ничего ведь
ты не поймешь в этом, а только исстрадаешься вся… из-за
меня! Ну вот,
ты плачешь и опять
меня обнимаешь, — ну за что
ты меня обнимаешь? За то, что
я сам не вынес и на другого пришел свалить: «страдай и
ты,
мне легче будет!» И можешь
ты любить такого подлеца?
Не знаю. А
меня так разбирает дрожь,
И при одной
я мысли трушу,
Что Павел Афанасьич раз
Когда-нибудь поймает нас,
Разгонит, проклянёт!.. Да что? открыть ли душу?
Я в Софье Павловне не вижу ничего
Завидного. Дай бог ей век прожить богато,
Любила Чацкого когда-то,
Меня разлюбит, как его.
Мой ангельчик, желал бы вполовину
К ней то же чувствовать, что чувствую к
тебе;
Да нет, как ни твержу себе,
Готовлюсь нежным быть, а свижусь — и простыну.
Не
любишь ты меня, естественное дело:
С другими
я и так и сяк,
С
тобою говорю несмело,
Я жалок,
я смешон,
я неуч,
я дурак.
— Не обманывай, рыцарь, и себя и
меня, — говорила она, качая тихо прекрасной головой своей, — знаю и, к великому моему горю, знаю слишком хорошо, что
тебе нельзя
любить меня; и знаю
я, какой долг и завет твой:
тебя зовут отец, товарищи, отчизна, а мы — враги
тебе.
«Что, кумушка,
ты так грустна?»
Ей с ветки ласково Голубка ворковала:
«Или о том, что миновала
У нас весна
И с ней любовь, спустилось солнце ниже,
И что к зиме мы стали ближе?» —
«Как, бедной,
мне не горевать?»
Кукушка говорит: «Будь
ты сама судьёю:
Любила счастливо
я нынешней весною,
И, наконец,
я стала мать...
Суди ж, как буду
я любить твоих детей!» —
«Коль это», говорит Крестьянин: «и не ложно,
Всё
мне принять
тебя не можно...
—
Ты любишь эту арию?
Я очень рад: ее прекрасно поет Ольга Ильинская.
Я познакомлю
тебя — вот голос, вот пение! Да и сама она что за очаровательное дитя! Впрочем, может быть,
я пристрастно сужу: у
меня к ней слабость… Однако ж не отвлекайся, не отвлекайся, — прибавил Штольц, — рассказывай!
— Илья! Вот
я сказал Ольге Сергеевне, что
ты страстно
любишь музыку, просил спеть что-нибудь… Casta diva.
— Все!
я узнаю из твоих слов себя: и
мне без
тебя нет дня и жизни, ночью снятся все какие-то цветущие долины. Увижу
тебя —
я добр, деятелен; нет — скучно, лень, хочется лечь и ни о чем не думать…
Люби, не стыдись своей любви…
— Посмотри, Захар, что это такое? — сказал Илья Ильич, но мягко, с добротой: он сердиться был не в состоянии теперь. —
Ты и здесь хочешь такой же беспорядок завести: пыль, паутину? Нет; извини,
я не позволю! И так Ольга Сергеевна
мне проходу не дает: «Вы
любите, говорит, сор».
—
Я узнала недавно только, что
я любила в
тебе то, что
я хотела, чтоб было в
тебе, что указал
мне Штольц, что мы выдумали с ним.
— Если б
ты знала, как
я люблю…
—
Я хотел только сказать, — начал он медленно, — что
я так
люблю тебя, так
люблю, что если б…
— Кто же иные? Скажи, ядовитая змея, уязви, ужаль:
я, что ли? Ошибаешься. А если хочешь знать правду, так
я и
тебя научил
любить его и чуть не довел до добра. Без
меня ты бы прошла мимо его, не заметив.
Я дал
тебе понять, что в нем есть и ума не меньше других, только зарыт, задавлен он всякою дрянью и заснул в праздности. Хочешь,
я скажу
тебе, отчего он
тебе дорог, за что
ты еще
любишь его?
— Ольга, — наконец сказал он, — за что
ты терзаешь себя?
Ты меня любишь,
ты не перенесешь разлуки! Возьми
меня, как
я есть,
люби во
мне, что есть хорошего.
— Напротив,
я люблю тебя до самоотвержения, если готов жертвовать собой.
— Другого!
Ты с ума сошел? Зачем, если
я люблю тебя? Разве
ты полюбишь другую?
— Не говори, не поминай! — торопливо перебил его Обломов, —
я и то вынес горячку, когда увидел, какая бездна лежит между
мной и ею, когда убедился, что
я не стою ее… Ах, Андрей! если
ты любишь меня, не мучь, не поминай о ней:
я давно указывал ей ошибку, она не хотела верить… право,
я не очень виноват…
— Зачем же
ты наговариваешь на
меня? — отвечал Обломов. —
Я вовсе не страстно
люблю музыку…
— Ах, нет, Ольга!
Ты несправедлива. Ново, говорю
я, и потому некогда, невозможно было образумиться.
Меня убивает совесть:
ты молода, мало знаешь свет и людей, и притом
ты так чиста, так свято
любишь, что
тебе и в голову не приходит, какому строгому порицанию подвергаемся мы оба за то, что делаем, — больше всего
я.
— Значит,
ты не
любишь меня? — спросила она потом.
— Нет, нет, Боже сохрани! Все испортишь, кум: скажет, что принудили, пожалуй, упомянет про побои, уголовное дело. Нет, это не годится! А вот что можно; предварительно закусить с ним и выпить; он смородиновку-то
любит. Как в голове зашумит,
ты и мигни
мне:
я и войду с письмецом-то. Он и не посмотрит сумму, подпишет, как тогда контракт, а после поди, как у маклера будет засвидетельствовано, допрашивайся! Совестно будет этакому барину сознаваться, что подписал в нетрезвом виде; законное дело!
Вздрогнула
я, одумалась.
— Нет, — говорю, —
я Демушку
Любила, берегла… —
«А зельем не поила
ты?
А мышьяку не сыпала?»
— Нет! сохрани Господь!.. —
И тут
я покорилася,
Я в ноги поклонилася:
— Будь жалостлив, будь добр!
Вели без поругания
Честному погребению
Ребеночка предать!
Я мать ему!.. — Упросишь ли?
В груди у них нет душеньки,
В глазах у них нет совести,
На шее — нет креста!